Неточные совпадения
Шипел и посвистывал
ветер,
бил гром, заставляя вздрагивать огонь висячей лампы; стекла окна в блеске молний синевато плавились, дождь хлестал все яростней.
Вот тут и началась опасность.
Ветер немного засвежел, и помню я, как фрегат стало
бить об дно. Сначала было два-три довольно легких удара. Затем так треснуло, что затрещали шлюпки на боканцах и марсы (балконы на мачтах). Все бывшие в каютах выскочили в тревоге, а тут еще удар, еще и еще. Потонуть было трудно: оба берега в какой-нибудь версте; местами, на отмелях, вода была по пояс человеку.
Что за плавание в этих печальных местах! что за климат! Лета почти нет: утром ни холодно, ни тепло, а вечером положительно холодно. Туманы скрывают от глаз чуть не собственный нос. Вчера палили из пушек,
били в барабан, чтоб навести наши шлюпки с офицерами на место, где стоит фрегат.
Ветра большею частию свежие, холодные, тишины почти не бывает, а половина июля!
И всякое горе — как пыль по
ветру; до того люди запевались, что, бывало, и каша вон из котла бежит; тут кашевара по лбу половником надо
бить: играй как хошь, а дело помни!
Но сильный
ветер, безгранично властвуя степью, склоняет до пожелтевших корней слабые, гибкие кусты ковыля, треплет их, хлещет, рассыпает направо и налево,
бьет об увядшую землю, несет по своему направлению, и взору представляется необозримое пространство, все волнующееся и все как будто текущее в одну сторону.
Осенью озеро ничего красивого не представляло. Почерневшая холодная вода
била пенившеюся волной в песчаный берег с жалобным стоном, дул сильный
ветер; низкие серые облака сползали непрерывною грядой с Рябиновых гор. По берегу ходили белые чайки. Когда экипаж подъезжал ближе, они поднимались с жалобным криком и уносились кверху. Вдали от берега сторожились утки целыми стаями. В осенний перелет озеро Черчеж было любимым становищем для уток и гусей, — они здесь отдыхали, кормились и летели дальше.
В этом крике было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над головами людей, уплывая в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы. Холодный
ветер, все усиливаясь, враждебно нес встречу людям пыль и сор городских улиц, раздувал платье и волосы, слепил глаза,
бил в грудь, путался в ногах…
Ветер донес звуки ружейной, частой, как дождь
бьет по окнам, перестрелки.
— Мёртвое, которым покойника обмывают, — объяснил он. — Оно, видите, вредное, его надо на четыре
ветра выбрасывать. А Быстрецовы — не выбросили, и жена его, видно, умылась мылом этим и пошла вся нарывами, — извините, французской болезнью. Он её
бить, — муж-то, — а она красивая, молодая такая…
И одры разлетелись, сделали с горы круг; за ними закурило и замело облако пыли, и в этом облаке, стоя на ногах посреди тарантаса, явился Рогожин в своей куртке, с развевающимся по
ветру широким монашеским плащом. Все это как воздушный корабль врезалось — и тут и гик, и свист, и крик «
бей», и хлопанье кнута, и, одним словом, истребление народов!
Казалось, у самого лица вздрагивают огни гавани. Резкий как щелчки дождь
бил в лицо. В мраке суетилась вода,
ветер скрипел и выл, раскачивая судно. Рядом стояла «Мелузина»; там мучители мои, ярко осветив каюту, грелись водкой. Я слышал, что они говорят, и стал прислушиваться внимательнее, так как разговор шел о каком-то доме, где полы из чистого серебра, о сказочной роскоши, подземных ходах и многом подобном. Я различал голоса Патрика и Моольса, двух рыжих свирепых чучел.
Кое-как я перебрался на свой остров и чуть только ступил на берег, как хлынул азартнейший холодный ливень;
ветер неистово засвистал и понесся вдоль линий; крупные капли
били как градины; душ был необыкновенный.
Заговор может быть пущен даже по
ветру, следовательно от него нет защиты и лекарства надобно искать у другого колдуна; но если ружье испорчено тем, что внутренность его была вымазана каким-нибудь секретным составом (в существовании таких секретов никто не сомневается), от которого ружье стало
бить слабо, то к исправлению этой беды считается верным средством змеиная кровь, которою вымазывают внутренность ружейного Ствола и дают крови засохнуть.
Я ушел в Державинский сад, сел там на скамью у памятника поэту, чувствуя острое желание сделать что-нибудь злое, безобразное, чтоб на меня бросилась куча людей и этим дала мне право
бить их. Но, несмотря на праздничный день, в саду было пустынно и вокруг сада — ни души, только
ветер метался, гоняя сухие листья, шурша отклеившейся афишей на столбе фонаря.
После этой ужасной встречи кузнеца даже
била лихорадка, от которой он спасся единственно тем, что пустил по
ветру за окно хинный порошок, который ему был прислан из горницы для приема.
Но вашу кровь пролить желаю
Я только с нынешнего дня!»
Он
бьет и дергает коня,
И конь летит как
ветер степи...
Он шел быстро, делая широкие шаги, а та гналась за ним, задыхаясь, едва не падая, горбатая, свирепая; платок у нее сполз на плечи, седые, с зеленоватым отливом волосы развевались по
ветру. Она вдруг остановилась и, как настоящая бунтовщица, стала
бить себя по груди кулаками и кричать еще громче, певучим голосом, и как бы рыдая...
На вершине холма нас обдавало предутренним
ветром. Озябшие лошади
били копытами и фыркали. Коренная рванула вперед, но ямщик мгновенно осадил всю тройку; сам он, перегнувшись с облучка, все смотрел по направлению к логу.
Задыхаясь, бежим.
Ветер толкает нас в спины, осыпая нас тревожным криком, заливчатым лаем собак и глухим гулом чугунного
била. Проснулась деревня, но кажется, что она боязливо отходит в сторону, удаляется от мельницы.
Санки летят как пуля. Рассекаемый воздух
бьет в лицо, ревет, свистит в ушах, рвет, больно щиплет от злости, хочет сорвать с плеч голову. От напора
ветра нет сил дышать. Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад. Окружающие предметы сливаются в одну длинную, стремительно бегущую полосу… Вот-вот еще мгновение, и кажется — мы погибнем!
Не обращая внимания на то, что холодные волны
ветра, распахнув чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно
бьют ее, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову и мертво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов
ветра.
Аул встревоженный пустеет,
И под горой, где
ветер веет,
Где из утеса
бьет поток,
Стоит внимательный кружок.
Гудел
ветер,
бил в рамы и заставлял их дрожать.
Гудит и завывает
ветер,
бьет хлопьями снега в окно.
Гудит и завывает
ветер,
бьет хлопьями снег в окно.
С самого утра дул неустанный осенний
ветер, а Василий Борисыч был одет налегке. Сразу насквозь его прохватило. Пошел в подклет погреться и улегся там на печи старого Пантелея. А на уме все те же мысли: «Вот положение-то! Куда пойду, куда денусь?.. Был в славе, был в почестях, а пошел в позор и поношение. Прежде все мне угождали, а теперь плюют,
бьют да еще сечь собираются! Ох, искушение!»
Река становится темнее, сильный
ветер и дождь
бьют нам в бок, а берег всё еще далеко, и кусты, за которые, в случае беды, можно бы уцепиться, остаются позади… Почтальон, видавший на своем веку виды, молчит и не шевелится, точно застыл, гребцы тоже молчат… Я вижу, как у солдатика вдруг побагровела шея. На сердце у меня становится тяжело, и я думаю только о том, что если опрокинется лодка, то я сброшу с себя сначала полушубок, потом пиджак, потом…
Федор Павлович отпрягает пристяжных и дает мне держать; я держу их за холодные, грязные повода, а они, норовистые, пятятся назад,
ветер хочет сорвать с меня одежу, дождь больно
бьет в лицо.
Вам говорят, что
ветер с цепи срывается, что вы скоты, печенеги, вы и верите; по шее вас
бьют, вы ручку целуете; ограбит вас какое-нибудь животное в енотовой шубе и потом швырнет вам пятиалтынный на чай, а вы: «Пожалуйте, барин, ручку».
Ветер шумно проносился сквозь дикие оливы вдоль проволочной ограды и бешено
бил в стену дачи. Над морем поднимался печальный, ущербный месяц. Земля была в ледяной коре, и из блестящей этой коры торчали темные былки прошлогодней травы.
— А помнишь, как я антрепренера Савойкина
бил? — забормотал он, поднимая голову. — Да что говорить!
Бил я на своем веку тридцать трех антрепренеров, а что меньшей братии, то и не упомню. И каких антрепренеров-то
бил! Таких, что и
ветрам не позволяли до себя касаться! Двух знаменитых писателей
бил, одного художника!
Косарь шел, хромая, и тяжело опирался на палку. Солнце
било в лицо, во рту пересохло, на зубах скрипела пыль; в груди злобно запеклось что-то тяжелое и горячее. Шел час, другой, третий… Дороге не было конца, в стороны тянулась та же серая, безлюдная степь. А на горизонте слабо зеленели густые леса, блестела вода; дунет
ветер — призрачные леса колеблются и тают в воздухе, вода исчезает.
Прямо навстречу
бьет резкий, холодный
ветер.
Токарь опять поворачивает назад и опять
бьет по лошади. Кобылка напрягает все свои силы и, фыркая, бежит мелкой рысцой. Токарь раз за разом хлещет ее по спине… Сзади слышится какой-то стук, и он, хоть не оглядывается, но знает, что это стучит голова покойницы о сани. А воздух всё темнеет и темнеет,
ветер становится холоднее и резче…
Первоначально группа этого фонтана была отлита из свинца и только в царствование Павла I заменена бронзовой. Струя воды, выбрасываемая из львиной пасти, поднималась на высоту десяти сажен. Теперь фонтан
бьет ниже — императрица Елизавета Петровна приказала его понизить: брызги, подымаемые фонтаном при морском
ветре, покрывали весь дворец, это государыне не нравилось. Елизавета также приказала к фонтанам приделать железные круги.
Уж бранил же я Ваську и клюкой
побил. «Зачем, говорю, пес ты этакой, не ублаготворил лесного шестью золотухами, зачем опять, говорю, не дал ты ему пятидесяти целковых, как он в лесу тебя накрыл?..» Да что толковать? — старого не воротишь. Да, родименькой, супротив
ветру не подуешь… Вот за Васькино упрямство и покарал его господь. И сам-от разорился, и ребятишкам по миру придется идти.
И жутко, страх жутко случается нам, как на той половине терема кто-то по ночам словно в набат
бьет, особливо в темную ночь, как зашелестит дождик проливной, за завоют
ветры бурливые…
И жутко, страшно жутко становится нам, как на той половине терема кто-то по ночам словно в набат
бьет, особенно в темную ночь, как зашелестит дождик проливной, да завоют
ветры буйные…
Все орудия без приказания
били в направлении пожара. Как будто подгоняя, подкрикивали солдаты к каждому выстрелу: «Ловко! Вот так-та̀к! Ишь, ты… Важно!» Пожар, разносимый
ветром, быстро распространялся. Французские колонны, выступившие за деревню, ушли назад, но, как бы в наказание за эту неудачу, неприятель выставил правее деревни десять орудий и стал
бить из них по Тушину.
Гелия выбежала из мужнина дома, как из разбойничьего вертепа, в одном платье, и безотчетно пошла, как некогда шел куда-то обиженный Пик. Она не замечала ни окружавшей ее стужи, ни
ветра, который трепал ее прекрасные волосы и
бил в ее красивое негодующее лицо мелкими искрами леденистого снега.
«Переждем хоть время ночи;
Ветер встал от полуночи;
Хладно в поле, бор шумит;
Месяц тучами закрыт». —
«
Ветер буйный перестанет;
Стихнет бор, луна проглянет;
Едем, нам сто верст езды.
Слышишь? Конь грызет бразды,
Бьет копытом с нетерпенья.
Миг нам страшен замедленья...